ДЕРЖИ МЕНЯ ЗА ЗУБАМИ

ДЕРЖИ МЕНЯ ЗА ЗУБАМИ

местный анестетик в 11 уколах

Всегда есть выбор: убить себя или начать писать песню. © В.Г.

ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ
при обращении с ядовитыми веществами

Она говорит мне: «В тебе столько воздуха, что тобой можно было бы дышать». Словно в замедленной съемке, я открываю рот, но она уже развернулась и уходит прочь, удары каблуков по ступеням заглушают мои слова.

Если бы ты меня вдохнула, ты бы отравилась.

Во мне столько воздуха, что он превращается в яд. Я размахиваю руками, цепляясь за воздух, за провода над головами домов и больниц. Мои лёгкие разрывает кашель.

Я улыбаюсь. Она плохо видит и, стоя на безопасном расстоянии, не может разглядеть оскал. Мои губы искусаны в кровь, и если она приглядится, то отравится ревностью, воображая, как кто-то меня целовал. Но она не носит линз: заботится о своей безопасности — врёт мне о том, как хороши мои песни; фальшиво напевает мелодии, точно они — ее любимые; следит за моими руками, как будто я указываю ей направление.

Она заткнула уши воском, а на лицо приклеила пластиковые слёзы, чтобы я думал, что она плачет от моих песен. Ей кажется, что я смеюсь, когда я пою, когда я вою, когда мне больше недостает смирения, чтобы и дальше сдерживать кашель.

«Зарази меня собой», — шепчет она мне в затылок, но стоит мне обернуться, как она отшатнётся и рассмеётся злым своим чёрным ртом. Надо и мне красить губы: винным или синим, чтобы они не были так вызывающе бледны.

Она смотрит на меня так, словно я танцую.

Я танцую на льду, он трещит подо мной, и горячие зубы зимней реки оставляют следы на моих голых щиколотках. Она бы подала мне руку, но ее пальцы покроются волдырями, едва она ко мне прикоснется. Она сдерживает порыв подставить мне подножку и со сжатыми в тонкую линию губами наблюдать, как я рухну навзничь, затылком пробью лёд, отравлю собой реку — заткну вековечный бурлящий смех.

Она плохо видит — не боится смотреть мне в глаза. Испепеляющим взглядом. Я слишком занят тем, чтобы не рухнуть на рельсы: надо мной трамвайные провода, сквозь мои пальцы бьют разряды тока. Я был бы ей благодарен, но моя благодарность ее отравит. Так что я лишь читаю ее сообщения: она забывает мне писать.

Я читаю ее мысли: она забывает молчать.

Я целую ее в губы: она отворачивается раньше, чем я даже успею об этом подумать. Сильнее, чем отравиться мной, она боится, что я умру — от нехватки воздуха, от потери крови, от падения с высоты собственного роста.

Во мне столько яда, что я умру от самого себя.

 

ВЕДЬМИН ЗУБ

Если не верить в приметы, однажды их зубы смыкаются на твоих запястьях. Примета гласит: ведьмин зуб исполняет желания.

Ведьма таращится на меня из-под белокурых локонов какого-то мужика. Мужик бренчит на гитаре и воет: кажется, он считается известным музыкантом (кем он сам себя считает, умалчивается). У ведьмы безразличный взгляд, полупрозрачными камнями серых глаз она скользит поверх моих волос и говорит: ну и не верь. Приметы времени таковы, что люди не верят. Верить вредно для душевного равновесия.

Ведьма отхлёбывает из стакана, как бы демонстрируя, что это — самая надежная профилактика утраты того самого равновесия. У ведьмы так себе с координацией, и брызги ледяной водки алмазной крошкой угасают на многодневной щетине мужика с гитарой. Я разворачиваюсь, чтобы уйти — не от сцены, а вообще из бара. И тогда на моем горле смыкаются пальцы: каркающим голосом он поет песню, а мне кажется, что скучным и пустым — читает по бумажке мою биографию. Вынимает внутренности и вместо струн натягивает на гриф гитары. Мне сложно поверить, что это не мои внутренности, а его собственные. У меня из глаз течет, словно своим голосом он пробудил во мне приступ аллергии, а у меня нет под рукой ни одной таблетки, чтобы облегчить свои страдания. Я беспомощно мну в руках пустой блистер, и нет на свете ни одной аптеки, до которой я бы успела добежать раньше, чем пальцы окольцуют мою шею сизым ожерельем синяков.

Я оборачиваюсь и смотрю ведьме в глаза. Она делает вид, что не замечает. Это я так думаю. Она на самом деле не замечает. Дернув струну в резком финальном аккорде, музыкант поднимает стакан — за мое здоровье. Я долго и безнадежно стою над раковиной обшарпанного барного туалета, пытаясь вымыть из себя все то, что он в меня влил. Как будто в стакане была не водка, а черное зелье.

Нет никаких зелий, — морщится ведьма. Это всё игра воображения. Игра биохимических процессов. Заигрывание стимуляторов с мозгом.

Дай мне руку, — мстительно шепчу я (от аллергии садится голос, если кто-то вдруг не знал). Ведьма протягивает раскрытую ладонь, словно думает, что я буду читать ее будущее по линии жизни. Но я предпочитаю гадать по старинке — по внутренностям. Ведьма кривит рот и рисует на моем запястье счет. Музыкант считает, что у нас ничья, но я в отличие от него не боюсь проиграть.

Я не верю в приметы, а мужик с гитарой их создает. Ты во власти того, что тобой создано. Примета гласит, что

…черная кошка внимательно смотрит на меня, прежде чем метнуться прочь, чтобы я не перешла ей дорогу ненароком…

целоваться по пьяни скучно и пошло.

Ведьма притворяется пьяной, чтобы никому не пришло в голову ее целовать. В стакане — вода со льдом. На случай, если ей врежут в челюсть в стремлении выбить пару зубов. Вера в приметы опасна для здоровья, и музыкант вынужден об этом помнить. Перед концертом он внимательно читает ежедневник. Свой почерк он не может разобрать при всем желании, но чтение успокаивает. Как вязание. Я вяжу узлы из его волос, когда мне приходится сталкиваться со своими страхами лицом к лицу.

Но я ничего не боюсь. Бояться стоит тех, кто верит в приметы. Впрочем, никто давно не верит, а значит, приметы не имеют веса. Музыкант пьет водичку, задумчиво теребя струны, и ему аплодируют восхищенные слушатели. Я аплодирую их непробиваемому терпению. Их железному иммунитету. Я сожрала горсть таблеток, прежде чем спуститься в душный полутемный зал. Ведьма осуждающе посмотрела на меня и выпила водки.

Я притворяюсь трезвой, чтобы никому не пришло в голову, что я когда-нибудь поцелую ведьму. Ведь я не верю в приметы.

Поцелуй ведьмы исполняет желания. Самые нежеланные. Те, что лежали на дне зрачков мертвым грузом. Те, которых никогда не было. Те, которые тебе даже не пришло бы в голову загадать. Ведьмины зубы крошатся от моих желаний — на языке остается горький привкус таблеток. Музыкант считает, что у него стильная бородка, а я считаю, что чем больше волос застрянет у меня в зубах, тем больше узлов я свяжу, чтобы защититься от страхов.

Я боюсь тех, кто верит в приметы, и хочу, чтобы приметы никогда не имели надо мной власти.

БЕЗ ФИЛЬТРА

Ты врываешься в меня, как врывается город в школьника, вернувшегося из деревни в сентябре. Оглушительный настолько, что не разобрать: это мой пульс бьётся в ушах, или голоса метро, голубей, ларька с шавермой, хрипящих промоутерских микрофонов толкают меня в ребра липкими пальцами.

Я смотрю на свое отражение в вагонном стекле: мои зрачки занимают всё пространство от дальних сидений до соседнего вагона.

Затягиваюсь ледяным воздухом, как сигаретой с оторванным фильтром, словно мы с тобой всю ночь синхронно кончали: я — придумывать себе любовь, ты — сводить трек, сколько можно, никто не вслушивается в детали, у тебя утром релиз, остановись.

Я сбрасываю твои звонки и вместо ответа набираю десяток строк в мессенджере. Ты ответишь одной строкой, это сбережет мои нервы. Но лучше бы не ответил, тогда я злорадно усмехнусь: я всегда могу сбросить и не слушать, а ты всегда можешь не читать.

Я не могу не слушать. Твой голос стекает каплями пота по моим щекам, лопаткам и икрам. В метро слишком душно, чтобы ездить с тобой по одной ветке: твоя станция, ты выходишь, пока! — порой я настойчива до неприличия в своем рвении остаться в вагоне одной. Я не ношу наушников и не держу в телефоне твоих песен.

Стикеры над кроватью, на холодильнике, в коридоре исписаны твоими словами. Когда я забываю, что они значат (ты просил меня придумать название?), я выдумываю твою следующую песню. Вырываю из ушей с корнем. Не узнаю, когда ты ее запоешь.

На моих запястьях сжимаются пальцы твоего голоса, оставляют мне синяки. Я боюсь оказаться с тобой в одном помещении: от боли я взвою, точно ты в меня вторгся — прижал к стене, оглушая дыханием в рот.

Ты меня слышишь?! — читаю по твоим губам. Вынимаю наушник, из которого вырывается твой голос. Ты говоришь в меня в упор, и, не выдержав прямого контакта, я сгибаюсь пополам и блюю на шахматный пол гримерки.

Ты подхватываешь меня под мышки, тащишь к дивану, выпутывая из плена наушников, отплевываясь от собственных песен. Пол-литра водки растекаются между нами переливами далекого радио: я прихожу в себя. Ты приходишь в меня — простыми словами, прикрутив громкость и резкость. Пьем на брудершафт — на самом деле ты просто вливаешь в меня стопку за стопкой, по полглотка. У меня ледяные пальцы, и в желудке свернулся ошметками несвежей закуски твой голос.

Ты врываешься в меня, когда я забываю на тебя не смотреть и притягиваю тебя за шею: не останавливайся.

Наговорившись за все пропущенные, отыгравшись за все прочитанные (ты не можешь не читать), затыкаешь мне уши наушниками, удалив с телефона все свои песни. Я читаю их по твоим губам сквозь тишину, и они вырываются из меня клубами дыма после каждой неумелой затяжки.

 

РЫБА В ЛАМПАДНОМ МАСЛЕ

посвящается Михаилу Чуманкову

Порой его святость переходит всякие границы, и яд утекает в землю. Он идет по не знавшему ремонта танцполу, оставляя чернильные следы босыми ступнями. Стены клуба в дневное время напоминают изрытые оспинами щеки нескладного послушника без пола и возраста.

Целует меня в висок, словно в насмешку над исконной верой: благословляет благословенную. Слишком яркий свет ослепляет меня, но он прикрутил винт, и огонь в масляной лампе светит ровно настолько, чтобы — приковать к себе взгляд. Огонек за стеклом пляшет в еле ощутимых волнах сквозняка. Он танцует под ту же мелодию, что и я, — я не знаю, какие строки отпечатались на его губах. Мы с ним повторяем разное: он — куплет, я — припев.

Когда его святость переливается через край — горчащее красное вино из коробки, — я нервно облизываю губы: кислое, оно обжигает, как догоревший фитиль в ладони.

Уборщица ходит за ним по пятам и вытирает кляксы следов. Я крадусь за уборщицей на почтительном расстоянии и оглушительно — у себя в голове — смеюсь. Выслеживаю его по отпечаткам ступней на пыльном полу не открытых залов, на не успевшем застыть бетоне недостроенных студий, на песке опен-эйров и снеге гастролей.

Он танцует на кромке ледяной осенней воды. Холодный песок трогает его ноги, волна пробует их на вкус, запоминает, чтобы впредь узнать и не выпустить. Зачерпнув пригоршню грязной пресной воды, он швыряет ее со сцены, благословляя всех подряд — кто не просил и не жаждал. Его зубы рвут рыбу на части — сквозь ухмылки, усмешки, смешки и оскалы он несет вяленое мясо на ребрах.

Его святость садится за море. Его ноги гудят от усталости: поезда издают полуночный вой, как кукушка на башне крепости.

Он кладет мне в рот вяленую рыбу, и мои губы болят: пересолено. Его рот усмехается мне, унося вкус рыбы и вина. Я не верю, что таков вкус его губ, но если хочешь сожрать святого, стоит ожидать, что можешь обжечься: масло подтекает — горькое, прогорклое, не до сладости.

 

AMEN

— Поцелуй меня на память, — пробормотала я и вытерла ладонью полоску слюны, блеснувшую в неверном отражении под светом диодных ламп.

— Прошлый раз это плохо кончилось, — мужчина с волосами, убранными в небрежный хвост, выпустил дым сквозь зубы. Кажется, он ответил не на мою просьбу, а на собственные мысли о чем-то далеком.

— Я не помню, — отмахнулась я. Протянула руку. Он взял мои пальцы, спрятал их в ладонь, смешивая тепло с теплом. Как будто хотел согреть. Но мне и так было жарко.

Мои ногти коротко обрезаны и аккуратно подточены. Если бы он меня поцеловал, я бы забрала на память: кровь его губ (не кусайся), пепел его сигарет (ты меня обжёг, ну кто так делает!), — я бы хотела забрать на память — выдрать зубами куски его мяса, обложиться ими, как Леди Гага, облаченная в дизайнерское платье, жевать его плоть и никогда не выплюнуть.

Он дышит на мои пальцы, затягивается и выпускает дым мне в ладонь.

Если бы у меня были длинные ногти, я бы расцарапала ему лицо и облизала пальцы. Прошлый раз так и было, возможно. Но если влюбишься без памяти, каждый раз как первый.

Он целует мои пальцы, легко уколов щетиной. Он думает, что это укол, прививка, сыворотка трезвого ума и твердой памяти.

Мы сидим на полу, он тверд и не сохраняет отпечатков наших уставших — от бездеятельности — тел.

Наконец мужчина поднимается с пола и садится к зеркалу в обрамлении лампочек: до начала концерта полчаса. Красит ресницы и рисует жирные стрелки: одна черная, другая синяя. Я заглядываю ему через плечо. Он неодобрительно смотрит на меня через отражение. Красит губы тёмно-бордовым. Я кладу руки ему на плечи и целую в белокурые волосы. От них пахнет табаком — от моего поцелуя пахнет табаком. Я отнимаю правую руку от его плеча, он вздрагивает. Мои пальцы резко проезжают по его губам, уродуя вычурный грим. Он криво усмехается: ему снилось, что таким же жестом я свернула ему шею.

Встав из кресла, он обернулся и коротко поцеловал мои измазанные помадой пальцы — сдержанно, как приветствуют особ королевской крови. Ему кажется, что по ночам я пью его кровь, протянув провода оптоволокна от края до края города, поперек его горла.

— Тебе кажется, — прошептала я.
— Что?
— Тебе, кажется, пора на…
— Эшафот, — рассмеялся он голосом ворона-никогда.
— Не паясничай, — резко оборвала я его смех.
— Не самое уместное замечание в адрес человека, выглядящего подобным образом.

Он стоял перед закрытой дверью гримерки. Наконец, коротко и страшно передернув плечами, точно увидел нечто омерзительное, распахнул дверь.

Со сцены звучит пронзительное интро.
— Не бойся, — говорю я ему вслед, уверенная, что он не услышит, и мысленно добавляю: 
— Аминь.

BEFORE DISEASE

Мой друг всегда умел меня поразить. Однажды он подарил мне черновик симфонии, сопроводив этот жест пространным комментарием о том, что она никуда не годится и я могу нарезать из нее десяток песенок, у меня ведь отлично получаются песенки из всякой фигни. Стоит ли говорить, что с тех пор наша дружба стала хромать. На все ноги и руки, как органист-недоучка.

Если у него и были причины на меня сердиться, узнать о них мне не довелось: непревзойденный переговорщик, он просто не являлся на встречу с подрывающим его доверие террористом. Таким образом, конфликт считался исчерпанным, а противник — побежденным и разоруженным.

Порой от невысказанной злости моё сердце превращалось в пережаренную отбивную, ее корка скрипела на зубах, и во рту еще долго оставался привкус угольной горечи. Мой друг, несомненно, об этом знал, а потому в канун моего дня рождения подложил мне свинью, которой удалось бы накормить целую ораву охочих до сытного застолья гостей.

В день рождения я сиял, как графин с ледяной водкой. Стоял в холле клуба и стеклянными глазами пронзал входящих. Друзья, знакомые и прекрасные незнакомки одаривали меня кто угощением, кто добрым словом. Вдохновленные моими песнями юные особы приносили печенье по собственному рецепту, удивительные сувениры ручной работы и пылкие послания, спрятанные в три конверта для надежности. Я улыбался, как человек, выпивший лишнего на чужом застолье, и мои ближайшие друзья вздрагивали от этой улыбки. Знали: не в моем характере веселиться в день, когда становишься еще на год бесполезнее и безутешнее.

Никто из входящих не мог меня удивить: главный подарок мне уже доставили. Кто бы сомневался, что сам мой друг не явится на день рождения, как прежде я не являлся к нему, поздравляя с опозданием через случайных людей. На вытянутых руках, точно стараясь отстраниться, внесли тяжелое металлическое блюдо под запотевшей крышкой. Руки мелко тряслись, когда мне помогли справиться с этим нежданным грузом.

Горячее, оттененное солёными закусками (никто бы не осмелился закусить) и горькими усмешками (слишком остро, не правда ли), оно бы произвело фурор. Но я так и не пригласил гостей к столу. Опрокинул в рот кислый коктейль из чужого стакана и спел на бис, хотя никто не просил, десяток паршивых песенок…

В тот год я постоянно ощущал во рту сгустки крови. Мой язык непрожаренным стейком ворочался во рту и выталкивал наружу не свои песни. Вместо звона струн под пальцами мне чудился треск, будто ломаются рёбра.

Мой друг знал, чем меня поразить. В канун моего дня рождения он умер.

 

ЗУБНАЯ ФЕЯ

«Ой, а кто это?» — мой любимый вопрос. Я готова задавать его по пять раз на дню и даже о тех, кого неплохо знаю: вдруг с последней встречи что-то изменилось. Измениться могло всё. Однако чаще я отказываю себе в удовольствии и молча делаю пометки в ежедневнике. На страницах хаотично разбросаны имена, фамилии и прозвища, окруженные фрагментами связного, по крайней мере на мой взгляд, текста.

Я слоняюсь по изворотливому коридору, подставляющему бежевые ребра мне под руки вместо подножек; заглядываю в бар, но, едва присев за стойку, тут же ухожу к сцене, чтобы замереть на таком расстоянии от певца, которое уже нельзя назвать безопасным. Кто-то из нас в ловушке, но я в свою защиту всегда могу задать обезоруживающий вопрос…

— А кто это? — неожиданно донеслось до меня с безопасного расстояния. Вопрос запутался в моих волосах, небрежно рассыпающихся по плечам. Певец веско — дежурной фразой — ответил, не оставляя шанса на продолжение темы: это наш летописец.

Я придвинулась ближе, улыбнулась, прохрустев шоколадным печеньем и смахивая крошки:
— Вообще-то, я фея.
— В смысле? — недоуменно переспросил не то давний друг, не то новый поклонник.

Фея порхает, щебечет и смеется. Она и сама ужасно смешная — чем смешнее, тем сильнее собой любуется. Строго регламентированный функционал феи включает два пункта: очевидную магию и синтаксические связи. Магию создает (застряв в канцелярите, фея снова и снова пишет и зачеркивает: генерирует) певец на сцене. Связи — технически — создаются где-то за кулисами: в изгибах коридорьего тела, в ухмылках штор и стонах дверей. Фея всё это собирает, фильтрует, классифицирует.
Певец скалится со сцены — у феи срывает предохранители.

Я рыдаю в гримерке и пью водку. Это похоже на галлюцинации: я никогда не плачу на публике, а у певца в райдере не бывает водки. Проклятия, которые я швыряю ему в лицо, вполне осязаемы. Он схватился за разбитую губу и запустил мне в спину свой ежедневник. Мой уже успел с грохотом (у меня нелегкая рука) обрушиться на барную стойку, и его залило пивом, которое певец даже не успел пригубить. Он отвернулся, зная, что я обернулась и подняла прилетевшую в меня книжицу с помятыми страницами. Удалилась с нею под мышкой, нарочито зло стуча каблуками по тротуару (певец не впервые вознес хвалы небесам, что не по окнам цокольного этажа, где разместился клуб).

Певец завязал волосы в хвост и листает чужие страницы, омытые из его бокала, а потому не грозящие новым проклятием. Он делает пометки, рисует узоры, где-то дописывает между строк фразы и впихивает целые абзацы на полях.

Когда гнев во мне стихает, я нахожу себя где-то в сердце ночи, за чтением его черновиков. Певец не знает, о ком поёт, и все его песни не знают ответа на мой любимый вопрос. На полях его жирных (от слипшихся пятен полуночных обедов, от вложенных листков и газетных обрывков) блокнотов, чьи страницы порой рвутся от напора его нервных рук, я пишу ему письма: сценарии клипов и концепции фотосессий — расшифровки его тайных посланий самому себе.

Когда он на сцене стягивает резинку, скрывая лицо за водопадом волос, в его мерцающих глазах остается лишь вопрос, обращенный в зал: кто вы, и что вы здесь делаете? Певец так заигрывается (струны бьют по пальцам тех, кто тянется к нему за рукопожатием), что утрачивает связь с реальностью.

Я так засматриваюсь (на сетчатке остаются ожоги от стробоскопа), что утрачиваю ощущение реальности. Применяю грубую силу, чтобы в нее вернуться: открываю его ежедневник и пишу всё, что приходит в голову.

Спустившись со сцены, певец протянул руку, требовательно дернув пальцами. Я вернула ему блокнот, взамен получив свой, успевший обзавестись элегантными пятнами от кофе, бургеров и черт знает чего еще.

У певца не особенно понятный почерк, но его недовольство выдают печатные буквы. Моя самоуверенность приводит его в бешенство, так что на некоторых страницах он вывел четко и с нажимом: «Ничего не хочу об этом знать!», «Не уверен, что хочу это читать», «Это перебор» и липкое от количества чернил, орнаментальное НЕТ.

Страницы же, где я записала имена или события со знаком вопроса, усыпляют его бдительность. Он поддается на провокацию, начинает писать быстрым почерком с гуляющим из стороны в сторону наклоном, не может остановиться даже ради мало-мальски значимой запятой.

Предусмотрительно убрав с дороги источники опасности в виде стульев, вешалок и кофров, я принялась нарезать круги по тесному помещению, вслух комментируя его пометки. Мой громкий голос, лишающий надежды на покой, бился о стены, не находя выхода — не встречая ответа. Певец сидел на полу, шелестел страницами. Прикрыв глаза, проскрипел шепотом: «От твоего голоса у меня болят зубы».

Я резко рассмеялась, он поморщился и лег на пол, закрыв глаза ладонями. Шумно дышал через рот. Слюной поблескивало на его зубах раздражение — не угасло, даже когда я замолчала и перестала мерить шагами клетку гримерки.

Он слушает музыку внутри себя — ту, что вместе с зубной болью течет под кожей и вспыхивает в нейронах. Я опускаюсь на колени и целую его холодными губами. Точно укол новокаина — своевременный. Мой голос всё еще мечется между стен, в его зубах всё еще пульсирует боль — но он подчинил ее, обезвредил, разложил на ноты. Он никогда не записывает ноты в блокнот — я ни одной из них не смогу прочитать.

Певец оставил мой поцелуй без ответа: его ответ — всегда печатными буквами. Я прислонилась ухом к его приоткрытым губам, чтобы слышать, как вибрирует мелодия на кромках зубов, когда он шепотом напевает песню. Она родилась в его черновиках давным-давно, но лишь сегодня была разгадана.

У певца 28 нот: по семь на каждое мое да, на каждое его нет, на каждое брошенное походя да или нет. На светлых стенах от моего голоса остаются разводы. Он трогает их пальцами, точно слепой — надпись Брайлем. Когда он выходит на сцену и поет на пределе громкости, у меня на руках остаются отпечатки его зубов: я переписываю их в свой ежедневник. Причудливые буквы собираются в страшные вечерние сказки, и, прочитав их, он с мстительным весельем в голосе — не способный солгать — зовет меня: летописец.

 

ДЕРЖИ МЕНЯ ЗА ЗУБАМИ

Женщина с зелеными глазами пишет письма осенними вечерами. Письма не доходят — и не возвращаются. Мужчина с окровавленными зубами улыбается ей по утрам. Здравый смысл говорит, что он кусает губы от нервов, кусает ногти, грызет провода, как невоспитанная кошка, и часто бьется током. Здравый смысл сосёт! — резко вскрикивает мужчина, и ей приходится придумывать другое объяснение: возможно, ночью он дрался с гопниками, которым не понравились его песни.

Он что, еще и песни поет? Ах да, откуда бы иначе у него взялись провода. Он подключает гитару к комбику, и туго натянутые струны обгладывают до крови его ногти. Женщина не запоминает его псевдонимов, не вспоминает имени и в качестве обращений использует исключительно ругательства. Мужчина улыбается и обнимает ее в знак прощения.

У нее течет тушь, когда он оказывается не в духе и обижается на очередной беззлобный окрик. Она запускает пальцы в его волосы, и он вырывается, резко дернув головой: убирайся вон из моего личного пространства. Женщина удивленно приподнимает брови и уходит, едва не спотыкаясь о провода и примочки.

Адресат никогда не отвечает на письма. Она никогда не спрашивает о них. Когда писем становится слишком много, она замахивается и бьет мужчину по лицу. Возможно, она просто забывает их отправить, и они валяются на его столе в запечатанных конвертах среди треснувших пластинок и оплавленных проводов. Она всегда промахивается: он успевает одеться и выйти за дверь, прежде чем она разозлится настолько, чтобы найти выход своему чувству.

Он никогда не злится на нее и едва ли задумывается, отчего она так груба. На столе валяются конверты, иногда мужчина вертит их в руках, и тогда на белой бумаге остаются бурые отпечатки. Он вчитывается в имя адресата и не находит ни одной знакомой буквы. Он хорошо воспитан и не читает чужих писем, даже если становится любопытно. Ему не становится любопытно: он всегда успевает открыть блокнот и начать новую песню раньше, чем его чувства невозможно станет держать за зубами.

Однажды она обращается к нему по имени, которым он представился при встрече. Он смотрит на письма и криво улыбается: я никогда на них не отвечу. Потому что это не я.

Она обращается к нему ругательствами и бьет его по лицу. Его зубы в крови оттого, что удар и грубое слово всегда оставляют право выбора: ответить тем же или написать песню. Он боится, что навсегда лишится выбора, если однажды вскроет конверт.

По вечерам женщина с зелеными глазами мажет рот кроваво-красной помадой, целует тонкую бумагу и пишет похожие на заклинания строки, посвященные незнакомцу с обветренными губами, поющему песни под тускло мерцающей лампой в переходе.

 

ЯБЛОЧНЫЙ РЫЦАРЬ

Мы пьем кофе, спрятавшись от мимолетного майского зноя под ледяным кондиционером сетевого кафе.

— Расскажи мне свои новые песни, — попросила я, задумчиво разглядывая то узор из пенки в чашке, то свой маникюр, то трещины на столе.

— Послушать религия не позволяет? — хмыкнул мой спутник, рассыпав по столу сахар и рисуя на нем пальцем.

— Не сказала бы, что я очень религиозна, но я же не хочу услышать нечто неприемлемое. Я хочу услышать истину.

— В песнях нет истины, — утомленно выдохнул певец. Если бы у него под рукой была гитара, он бы, очевидно, сразу же начал писать песню, основанную на этом банальном открытии.

Но у него нет гитары, только мои скучающие глаза: я хорошо притворяюсь.

— Жил-был голодный рыцарь, — с ироничной полуулыбкой начал певец. — Он продал свои доспехи, чтобы купить яблок у самой красивой торговки на рынке. Он думал, что хочет есть, но яблоки — сомнительный источник углеводов, так что он только раззадорил свой аппетит, пока таращился на ее платье, ленты в косах и что там еще бывает у юных торговок. В общем, к вечеру он понял, что сделал что-то не то, но было уже поздно.

Скомкав рваную салфетку, певец вопросительно взглянул на меня. Я сдержанно резюмировала:

— Хорошая песня. А другие?

— А другие посвящены тому, как рыцарь ходит на рынок… хотя без доспехов он уже, конечно, никакой не рыцарь, а то оборванец-попрошайка, то грузчик, то вор. Во всех этих ипостасях он так и этак пытается подкатить к торговке, но она только смеется, а на седьмой день…

— Творения?! — восхитилась я свежестью и небанальностью метафоры.

— Охуения. На седьмой день она наконец говорит ему, что ждет рыцаря, которому отдано ее сердце.

Я оставила при себе очередной крайне остроумный комментарий и отодвинула опустевшую чашку на край стола. Мне бы хотелось, чтобы певец случайно смахнул ее, привнеся немного хаоса в нашу излишне спокойную сиесту. Но он продолжал водить пальцем по россыпи сахара перед собой:

— Торговка никогда не видела этого рыцаря, но немало слыхала о его подвигах и уверена, что он обязательно удостоит своим вниманием местный рынок, ведь слава о ее яблоках и мёде с дядюшкиной пасеки уже обошла все королевство.

— Я чувствую себя этим твоим рыцарем. — Я постаралась вложить в свою усмешку весь трагизм мироздания. Не уверена, что мне это удалось. Певец хотел продолжить повествование, но я его перебила:

— Дай угадаю. Потом приходит чувак, который спёр доспехи у кузнеца, которому рыцарь их продал, и охмуряет торговку, а настоящему рыцарю только и остается воровать ее яблоки, ведь ей стало совсем не до прилавка.

— Я похож на торговку? — нахмурился музыкант, накручивая на палец прядь волос, выбившуюся из хвоста. Я хотела ненавязчиво пошутить в ответ:

— Торгуешь вечными ценностями, продаешь за свободную цену — никто тебе никогда не платит, но ты всегда чувствуешь себя сытым, и твой рот вечно липкий от яблочного сока. Или от мёда. Или от поцелуя вечности. Нет, пожалуй, поцелуй вечности похож на пепел…

Музыкант сообразил, что, слушая страшные пророчества, не мешало бы продолжать дышать: закашлялся, сахар раздуло по всему столу, часть его просыпалась на пол.

— Ну, что я говорила. Вечность не дремлет. Целует навылет… Девушка, можно счет!

— У меня нет денег, — буднично сообщил мой друг. — Мне пришлось купить твои доспехи, иначе бы вместо тебя ко мне пришла старая карга-Смерть и за милую душу станцевала бы со мной свадебный танец. Заплатишь за мой кофе?

— Заплатишь за мои страдания? Шучу. Заплачу, конечно.

Я оставила его дожидаться счёта в компании приличествующей случаю купюры, уже на ходу добавив:

— Не целуйся с вечностью слишком часто, а то твои песни уже ни в какие ворота не лезут.

Солнечные блики на тонированном стекле кафе не могут скрыть от меня, как он достает из кармана надкушенное яблоко и, кривя губы, упрямо вгрызается в кислую мякоть.

НЕЛОВКАЯ ПАУЗА

Я беру его за руку и подношу к губам. Несмело целую шершавую кожу. Мне кажется, что это мерцающий шелк. Кончиком языка касаюсь костяшек, не поднимаю глаз. Солоноватый привкус выдает его болезненные тайны: я передергиваю плечами, явственно ощущая, как несколько дней назад он впечатал кулак в стену, скрипнув зубами вместо аккомпанемента. Я чувствую вкус его новой песни. Она разобьет мне губы в кровь, если еще на мгновение я задержу на ней взгляд.

Я веду языком по предплечью, его прошивает дрожь. Мне нравится мысль о его отвращении. Мне нравится знать, что он мне откажет.

Его руки скользкими ужами обнимают меня за шею, за затылком скрестив запястья. Его дыхание рвется на мелкие стежки — не от возбуждения, а от недостатка сна: песни пробивают его лёгкие, и во сне он очень быстро начинает задыхаться.

Я хотела бы, чтобы он меня спел — совершенство вокала и чувства.

Он скользит руками по моим лопаткам, я ненавижу подобные жесты, но мне хочется верить, что он нащупывает нужную ноту. Неловкая пауза затянулась и давно перевалила за 4’33”, у меня горят щеки, и хочется выплюнуть вместе с выбитыми зубами вульгарное «нужная нота у тебя в штанах».

Я прячу лицо в его волосах, языком вожу по горячей шее, опасаясь увлечься и оставить алое с синевой, как свет на сцене, пятно.

Он зарывает пальцы в мои волосы, отчего меня прошивает недвусмысленной дрожью, и целует — глубоко, медленно, как пробуют дорогое вино, к которому не испытывают ни малейшего интереса, — из вежливого внимания к труду сомелье.

Я отвечаю ему, я съеживаюсь в его руках и зашиваю его рот солеными швами. Он отстраняется и припечатывает, не утруждая себя подбором слов:
— Ты хотела меня поцеловать. Ну?
— Я хотела, чтобы меня поцеловал тот, кого я люблю.

Он задумчиво перебирает во рту строки, оставив за зубами вопрос: ты расстроена оттого, что я тебя не люблю?
Я смотрю в его серые глаза, и его песни разъедают мне рот, слизистая вскипает язвами, я не могу нащупать ни зубов, ни слов, чтобы ему ответить. Он машинально, как будто перелистывая давно заученные ноты, подушечками пальцев вытирает слёзы с моих щек. Я устала, и меня знобит. Мой голос обнажается, его больше не защищают ни метафоры, ни выверенные интонации:
— Это оттого, что я тебя не люблю.

Моё горестное, как стена, рыдание обрушивается на нас ошеломляющей тишиной.

 

ПРЕЖДЕ ЧЕМ СТАТЬ РЕКОЙ

Когда я умру, я стану рекой. Ключами скрипичными и альтовыми вырвусь на поверхность иссохшей от скуки земли. Тогда любой сможет утопиться во мне — кто знал мои песни и кто не знал ничьих песен вовсе.

Я прорежу ледяным потоком горный кряж и усталый раскинусь по болотистой долине, где только птицы услышат меня. Я буду петь.

Реки поют самим себе: им не нужен ни слушатель, ни метроном. Реки совершенны в своем безразличном неумолчном течении, страстном, как лучшие из смертных. Размеренном, как заслуженное бессмертие.

Я стану рекой, и мой голос разорвет чьи-то лёгкие. Я сожру любого, кто осмелится войти в мой голос, хлебнуть моей ряски, переплести пальцы с моими водоворотами. Я протащу того безрассудного смельчака от безлюдных долин до муравейников городов, под мостами, коих не замечу. Я выльюсь в темное от горя море, из века в век оплакивающее каждую из рек, что на разные голоса поют в его брюхе.

Как только замрёт мелодия, я кого-нибудь убью. Как только мои виски разорвет тишина. Иногда я глохну прямо на сцене, над микрофоном. Тугая удушающая тишина берет меня за горло, и я хочу одного: услышать крик, чей угодно. Пальцы дерут струны, но я не слышу. Связки выталкивают воздух сквозь зубы, я теряюсь в его потоках. Я бегу по сцене: паника гонит меня. Публика захлёбывается от восторга — мои потенциальные жертвы. Я подпрыгиваю повыше, едва не забывая приземлиться. Однажды в этой душераздирающей тишине я сверну себе шею. Однажды в этом мерцающем беззвучии я забуду вдохнуть, и река разжуёт мои лёгкие.

Микрофон бьет током по зубам: дефибрилляция. Зал аплодирует: искусственное дыхание.

Крик толпы, затопленной моим голосом, врывается в меня, как огнестрельная очередь: прежде чем стать рекой, я, возможно, убил себя.

август 2017 — июль 2018

© Алина Судиславлева

Все фото принадлежат их авторам; гримерка во всех своих ипостасях принадлежит Винилле (упокой Мрзд ее душу); стены и сцены принадлежат Сердцу и другим заведениям, которые устояли перед нашим фирменным «я сломал клуб».

ДЕРЖИ МЕНЯ ЗА ЗУБАМИ
местный анестетик в 11 уколах

Техника безопасности при обращении с ядовитыми веществами
Ведьмин зуб
Без фильтра
Рыба в лампадном масле
Amen 
Before disease
Зубная фея
Держи меня за зубами
Яблочный рыцарь 
Неловкая пауза 
Прежде чем стать рекой

Comments are closed